Не перестаешь удивляться искусству Кафки видеть сны и переходить из сна в реальность совершенно свободно, не встречая никаких препятствий. Вероятно, это одно из определений его характера, склонного к «реализму» мистического переживания: сон — это просто другой мир, другая сторона каждой вещи. Каков же Кафка как сновидец? Что мы должны знать о сне и сновидениях, чтобы иметь ориентиры в ответе на этот, возможно, главный вопрос? Сны Кафки — разорванные, остановленные, быстрые, бесконечно подробные, способные переходить в небольшой рассказ или даже новеллу:
«Сон у меня странный, скорее дрёма с неглубокими и отнюдь не фантастическими сновидениями, которые только взбудоражено повторяют мои дневные мысли, это гораздо утомительнее иного бодрствования».
«Бессонная ночь. Уже третья подряд. Я хорошо засыпаю, но спустя час просыпаюсь, словно сунул голову в несуществующую дыру. Сон полностью отлетает, у меня ощущение, будто я совсем не спал или сном был объят лишь поверхностный слой моего существа, я должен начать работу по засыпанию сначала и чувствую, что сон отвергает мои попытки. И с этого момента всю ночь часов до пяти я как будто и сплю, и вместе с тем яркие сны не дают мне заснуть. Я как бы формально сплю „около“ себя, в то время как сам я должен биться со снами. Часам к пяти последние остатки сна уничтожены, я только грежу, и это изнуряет ещё больше, чем бодрствование. Короче говоря, всю ночь я провожу в том состоянии, в каком здоровый человек пребывает лишь минуту перед тем, как заснуть. Когда я просыпаюсь, меня обступают все сновидения, но я остерегаюсь продумать их. На заре я вздыхаю в подушку, ибо всякая надежда на прошедшую ночь исчезла. Я вспоминаю о тех ночах, в конце которых выбирался из сна столь глубокого, словно был заперт в скорлупе ореха».
«Вероятно, я страдаю бессонницей только потому, что пишу».
Литературное произведение, чтобы полноценно развиваться, должно быть поддержано намного более мощной субстанцией, чем только энергией письма. И такой субстанцией является непрерывно пульсирующая сновидческая активность Кафки, производящая все новые и новые образы, смешивающая их, перекрывающая и повторяющая, переводимая в письмо, которое отображает приснившийся сон. Литература Кафки — это рассказывание «только что увиденных» снов (то, что потом оказывается заготовкой, материалами, пробами рассказа, а то и самой «историей»): и рождается она из неспособности заснуть, из бессонницы. Сны разные: короткие, сны-загадки, сны-шарады, сны абсурдные (некоторые из них почти совпадают с жанром притчи); более длинные сны — часто ближе к кошмарам, и, наконец, самые длинные сны, это те, которые можно назвать весьма условно романами. В выхолощенном пространстве сна совмещаются самые разные истории и, сшиваясь, образуют разноцветный лоскутный покров. Сон не объявляется (например, Кафка не говорит: «Я вижу сон!»), не предваряет повествование, ибо то, что господин К. видит, не может быть не сном. Это всегда именно сон.
Бессонница — это очаг сновидной активности Кафки и наиболее мощный творческий накопитель всяческих ночных историй. «Снова понял, что все написанное в отрывках и не за полночь (а то и за всю ночь) неполноценно и что условиями моей жизни я обречен на эту неполноценность». Можно ли говорить о реальности сновидения в терминах бессонницы («полусне», «временных моментах забытья», «полудреме», сонных видениях или грезах)? Это сон во сне, вероятно, и есть тот управляемый, «осознанный» сон, о котором сегодня столько сказано, и который так напоминает бессонницу. Под бессонницей следует понимать некий вид бодрствующей реальности, что развертывается под самой поверхностью сна. Поверхность сна/засыпания колышется во время бессонницы, когда желание спать не может найти удовлетворения. Казалось бы, угроза должна исходить в первую очередь от сна без сновидений и пробуждения: первый «смывает» всякие следы, второе искажает содержание увиденного волевой, избирательной памятью (дневной интерпретацией). Кафка — жертва бессонницы. Не спать, но и не пробуждаться, — вот этот девиз и будет итогом его героического существования в литературе. Этому девизу можно следовать только благодаря письму. Само же письмо может обрести качества сновидности, стать автоматическим, лишь преодолев господство литературной нормы и стоящей за ней реальности, равно чуждой блаженству ночного писательства, как и тем мучениям, которые дают ему состояться.
Чего же все-таки недостает сновидению, если попытаться установить его когнитивный (познавательный) статус? Слишком многого. Я бы выделил несколько уровней того, что можно назвать нехваткой психо-телесного и пространственного чувства реальности. Итак, чего нет в сновидении:
— нет собственного лица и имени: когда нас во сне называют по имени, мы просыпаемся. Не происходит ли это потому, что мы являемся самими собой только в сознательном, бодрствующем состоянии. Всякая личностно-индивидуальная идентификации в сновидении невозможна, да и в ней нет нужды. Ведь сновидение не имеет значимых элементов (вот почему в нем высшая христологическая форма человечности, Лицо, лишено всякого смысла). Нет крупного плана, только средние и дальние. Почему? Ответ мог бы быть таков: сновидение так устроено, что не допускает никаких знаков или движений, ведущих к установлению зрительной идентичности лица, видящего сновидение. Сновидение — всегда о том, кто его видит, оно эгоцентрично. Если в сновидении кто-то кажется нам удивительно знакомым, и мы начинаем подозревать, что это, собственно, и есть мы сами, то мы тут же просыпаемся; или как только фигура персонажа сновидения, похожая на нас, или «мнится» похожей, оборачивается к нам, и мы как будто должны увидеть самих себя... мы просыпаемся. Вот, что замечает русский сновидец
— нет «взгляда» и внимания: в сновидении я не могу быть внимательным и концентрироваться на предмете; не действует фактор «следящего глаза», которым мы обладаем в реальной жизни, что может то приближать нас, то удалять от видимого объекта. «Взгляд» дает чувство дистанции, которым мы пользуемся при движении в обозримом пространстве, и это чувство телесное; в сновидении мы не способны быть внимательными, «зоркими», в сущности, хотя мы и встречаем надписи, буквы, куски фраз, мы не в состоянии их разобрать. Когда-то в юности я зачитывался Достоевским и помню сон, в котором я вдруг обнаруживаю неизвестную рукопись писателя. И вот мой взгляд скользит к ней, я даже вижу титульную страницу с характерным дореволюционным набором и общей рамкой, вижу и контуры названия, но как только я пытаюсь приблизиться, и прочитать название, всё исчезает, а чёрные буквы-муравьи разбегаются, как у Сальвадора Дали, тут я просыпаюсь... До сих пор вспоминаю этот сон... и также помню ощущение, что эта рукопись, эти строчки, этот почерк мне были почему-то очень знакомы, как будто автор это я сам... не потому ли я и просыпаюсь, что обнаруживается обман: через «Достоевского» я хотел увидеть себя самого пишущего рукопись великого писателя... (кстати, это типичное и частое упоминаемое сновидение). Аналогичное переживание встречается в одной из притч Кафки. Некто по имени К. наблюдает за работой художника, который пишет на могильной плите надпись: «Здесь покоится...», но не может её закончить, потому что тот, чьё имя он как будто должен написать, стоит рядом с ним, а не покоится в могиле, над которой уже водружен камень и движется высекаемая подпись... Этот странный свидетель собственный смерти, словно зачарованный, соскальзывает в свою смерть, погружаясь в могильную яму: «...голова ещё тянулась вверх на судорожно поднятой шее, по камню уже стремительно бежало его имя, украшенное жирными росчерками. Восхищенный этим зрелищем, К. проснулся». Оптические возможности сна необычайны, но и резко ограничены, ничто нельзя рассмотреть вблизи, или настолько близко, чтобы опознать или запомнить; сближение или увеличение не дает более подробного разгляда, как и удаление на приемлемую дистанцию также не улучшает поле видения. Это важные свойства «зрения» в сновидении, которое, конечно, можно удержать в каком-то диапазоне точности, лишь находясь внутри самого сновидения, но и в этом случае разрешающая сила нашего взгляда будет невелика. В сновидении объекты появляются из небытия не по нашей прихоти, а скорее по своей, и мы не в силах управлять их появлением/исчезновением. Они не вещи, но знаки вещей, которые не существуют, они даже не знаки, а некие чувственные формы, временные сгущения чувственности, эмоциональные конденсаты, они — знаки самих себя.
— нет образа тела, нет полноценных ощущений, отсутствует гравитация (тяжесть); нет реакций на форму сновидения и его содержание, телесный образ невозможно собрать в единство, что позволило бы придать сновидению качество реальной чувственности, он рассыпан, раздроблен. Нет того, что делает нас активными субъектами дневной бодрствующей реальности, — нет кинестезиса и множества других двигательно-моторных реакций нашего организма на изменяющийся состав реальных событий.
— нет памяти, при просыпании увиденный сон почти мгновенно исчезает и, если его не пытаться удержать, от него не останется и следа. Для запоминания снов у нас нет другой памяти, кроме той, которой мы наделены, а она хрупка и страдает от частой амнезии. Все, что происходит в сновидении, подчиняется почти мгновенной быстроте забвения: субъект исчезает в том, где только что был видим, где «страдал», что-то наблюдал и в чем-то участвовал. Сновидная реальность пронизана «остатками» дневной реальности и поэтому не может рассматриваться с точки зрения автономии. Мы не засыпаем подчас от того, что «дневной остаток» нас тревожит, не уходит и мешает заснуть, тогда и наступают часы бессонницы.
— наконец, нет единого психического центра: вместо него некое трансцендентальное Эго («двойник»), раздвоенное на два вспомогательных «я»; не хватает «я» себя сознающего; если и есть «я», то оно скорее скизо-френическое, или расщёпленное, фрагментарное, чем единое. А это значит, что предполагается изначальная раздвоенность структуры восприятия: есть тот, кто участвует в сновидении в качестве персонажа, и есть тот, кто всегда рядом, поверх и над как свободный наблюдатель. Ни во что не вмешиваясь, он всё «видит» и всё держит под контролем. Их движение синхронизировано. Одним словом, есть трансцендентальный двойник, который безусловно является наблюдающим оком сна. Мы не можем «ухватиться» за своего двойника, отделить его от себя, не проснувшись. Одно «я» сновидца, малое, находится внутри пространственных образов, составляющих другое, назовем его большим, которое движется по поверхности сновидения с той же скоростью, как и первое, не отставая и не опережая. Если Я-большое всё включает в себя, высвобождая себя как бесконечную полость, как пустое, но заполняемое пространство, то я-малое находится внутри этого пространства. Первое расширяет зону действия пространственных эффектов, второе сужает, тогда мы оказываемся пленниками кошмара и тут же просыпаемся. Во всяком случае, ни то ни другое «я» не могут совпасть в сновидении.
Только расщеплённое эго (потому-то оно и названо трансцендентальным) создает возможность драматизации, устанавливает будущий ритм рассказа о сновидении: «...когда во время сновидения происходит раздвоение субъекта на лица, то психофизиологический порог должен служить, поскольку причиной раздвоения служат психические изменения организма, поверхностью излома субъекта». Тут важно отметить феномен «поверхности излома», характерный именно для сновидного субъекта: где «я-малое» расщепляет единство («дневное») бодрствующего эго, открывая себе оперативный простор. Вот эта поверхность и есть некая форма защиты, нечто вроде мембраны, натяжной и упругой, которую атакуют внешние воздействия, чья избыточная разрушительная энергия отражается, но дает себя знать в эмоциональных всплесках внутри сновидного пространства. Идея движения для сновидения чрезвычайно важна. Сновидение есть движение, или, во всяком случае, эффект сновидении создается на пересечении двух путей: «Я-большое», движется по границе поверхности, разъединяющей сон и сновидение, переходя в «я-малое» на изломе самой поверхности, оно и есть сновидное персонажное тело. Первое «я» охраняет сновидение, оно — страж, второе участвует в пластически-изобразительном процессе, хотя по своей природе не является чужим «Я-большому», а похоже, тем же самым, только «вывороченным наизнанку». Как движется мое «сновидное тело», где, куда, через что, насколько медленно или быстро, как изменяется угол наблюдения за ним (если угодно уровень «второго внимания»)? «Я-большое» наблюдает, «я-малое» страдает, испытывает боль, мучается кошмарами и т.п. «Я-большое» — чистое созерцание, «я-малое» активно, но управляемо, оно зависит от любого поворота сновидной перцепции, даже самого незначительного. Позиция же «Я-большого» неизменна, всегда над, в стороне, сбоку, не доходя и никогда не сближаясь. И самое главное: парадоксия сновидного опыта разрешается тогда, когда «я-малое» исчезает, свертываясь обратным ходом в «Я-большое», погружаясь в забытие сна, глубокого сна без сновидений. Или, напротив, если «Я-большое» свертывается в «я-малое», то это толкает сновидца к пробуждению, часто маскируясь под действие кошмара и просто внешних помех.
В афористических записях Кафки «Размышления об истинном пути» мы встречаем тему «Он». Это серия афористических высказываний, в которых обсуждаются гипотетические качества персонажа, авторского двойника, получающего имя «Он». Своеобразное упражнение, которое вырабатывает у такого «экзистенциального» автора, как Кафка, чувство дистанции по отношению к своему «Я». Именно «Он» страдает больше всего, и всегда — в ловушке, из которой нет выхода. «Он» погружён в облако абсурда и, надо признать, прекрасно там себя чувствует в отличие от читателя и автора, которые не хотели бы испытать что-то подобное. Приведу несколько примеров:
«Он хочет пить и отделен от источника только кустами. Но он раздёлен надвое, одна часть охватывает взглядом все, видит, что он стоит здесь и что источник рядом, а вторая часть ничего не замечает, разве лишь догадывается, что первая все видит. Но поскольку он ничего не замечает, пить он не может».
«У него два противника. Первый теснит его сзади, изначально. Второй преграждает ему путь вперёд. Он борется с обоими. Первый, собственно, поддерживает его в борьбе со вторым, ибо хочет протолкнуть его вперёд, и так же поддерживает его второй в борьбе с первым; ибо отталкивает его назад. Но это только в теории. Ведь есть не только эти два противника, но есть ещё и он сам, а кто, собственно, знает его намерения? Во всяком случае, он мечтает о том, что когда-нибудь, украдкой — для этого, конечно, нужна такая тёмная ночь, какой еще не было, — он сойдет с линии боя и благодаря своему боевому опыту будет поставлен судьей над своим борющимися друг с другом противниками».
Мое объяснение: «Он» — это тень, отбрасываемая на сновидение трансцендентальным двойником, обязательная фигура управления сновидческой активностью. Итак, одна сторона — это трудно обозримый фон, который создает в сновидении «Я-большое», другая — «я-малое», оно действует в сновидении свободно, хотя в тесной взаимосвязи с «Я-большим». Это «я-малое» доступно наблюдению, но не контролю. Ведь я вижу сон, не Он, который лишь персонаж моего сна, мой заместитель, мой эго-указатель, я как персонаж, но не я сам. Отсюда конфликт, если его не преодолевать в последующем после пробуждения рассказе, то он будет сохранять ощущение абсурда.
Что происходит с читателем Кафки? Естественно, он отождествляется с тем, кто имеет имя господина К., главным героем, этим «Он», но лишён знания о «трансцендентальном двойнике» в сновидении. И вынужден принять за чистую монету всё, что происходит с персонажем, — испытать шокирующее чувство бессилия перед надвигающимся абсурдом. Адорно подобную ситуацию называл негативным мимесисом: читатель вовлекается в повествования, чтобы со временем обнаружить, что встающий в воображении мир отвергает его участие, и что в нем нет места для него даже в качестве случайного посетителя, он неприступен и ужасен.