Вернёмся теперь к Плутарху, текст которого очень интересен в теоретическом плане, поскольку выстроен целиком и полностью вокруг одного вопроса: как отличить настоящего парресиаста от льстеца? По его словам, подлинные знаки парресиаста состоят в следующем: во-первых, можно узнать, что мы действительно встретили парресиаста, который нужен нам, если проявляет homoiotēs tēs proaireseōs, то есть если он продемонстрировал аналогию, подобие, обусловленное их proairesis <выбора>, — нет нужды говорить вам, что это непереводимо, вы это знаете лучше меня, — ну, скажем так, подобие в выборе образа жизни, в фундаментальном желании и т. д.; короче говоря, необходимо, чтобы было подобие между [proairesis] субъекта, который ищет парресиаста, и самого парресиаста. Необходимо, чтобы выполнялось это фундаментальное согласие proairesis. И здесь вы можете заметить то же самое, что было, как мы только что выяснили, обозначено Эпиктетом, когда он говорил о молодом человеке: ты не возбудил меня, поскольку показывал, что у тебя не тот же proairesis, что у меня. Итак, аналогия proairesis между мной и другим. Это первый критерий.
Во-вторых, необходимо, чтобы парресиаст получал удовольствие всегда от одних и тех же вещей и всегда одобрял одни и те же вещи. Необходимо, следовательно, постоянство в его собственной системе антипатий и склонностей, в его системе суждений. В общем-то вы можете заметить, что в этом тексте Плутарха ландшафт вполне стоический. Таким образом, необходимо, чтобы он всегда придерживался одних и тех же решений, не отступал от собственных антипатий и склонностей.
Наконец, в-третьих, необходимо, чтобы он направлял свою жизнь к одной-единственной paradeigma, к одной-единственной схеме жизни. Итак, гомология в выборе образа жизни двух партнеров, постоянство в антипатиях и склонностях самого парресиаста, единство парадигмы жизни, схемы жизни парресиаста. Эти критерии настоящего парресиаста отсылают к двум концепциям, которые, в общем-то, хорошо известны. С одной стороны, это концепция, конечно, дружбы как homonoia. Именно эта аналогия, это подобие должно обосновывать истинную дружбу и именно в этом смысле парресиаст является, по существу, другом. Во-вторых, вы видите, что эта концепция настоящего парресиаста как того, кто постоянен в своих решениях и кто придерживается одной и той же схемы в своей жизни, отсылает к стоической концепции единства жизни, которая противопоставляется множественности stultitia, беспорядочной и подвижной душиО понятии stultitia, в частности у Сенеки, см.: ГС. С. 150−152;
Foucault M. L'écriture de soi. P. 1239—1240.. Плутарх разъясняет этот момент совершенно прозрачно и недвусмысленно. Не-парресиаст, то есть льстец, — это, как он говорит, тот, у кого нет чётких правил поведения. Льстец берет пример то с одного, то с другого; он не является ни простым, ни единым, он составлен из разнородных и разнобойных частей; льстец — он как жидкость, которая переходит из одной формы в другую в зависимости от сосуда, в который её наливают. Так, Алкивиад, который, переезжая из одной страны в другую, не оставался одним и тем же; он не был одним и тем же в Афинах и в Сицилии, не был одним и тем же в Сицилии и Спарте, в Спарте и в Персии, и т. д. в противоположность Эпаминонду, который тоже бывал в разных странах, но всегда сохранял один и тот же ēthos в своей одежде, в своём режиме (diaitē), в своём logos и bios. У льстеца же нет ничего прочного и постоянного, ничего собственного, он никогда не любит, не ненавидит, не радуется и не огорчается oikeiō pathei (своим собственным pathos). Тогда как настоящим парресиастом будет, напротив, тот, у кого будет oikeion pathos и кто, обладая тождественным правилом жизни, одним и тем же постоянным bios, одним и тем же logos, одним и тем же diaitē, режимом, распорядком, сможет послужить точкой опоры для того, кто на самом деле её ищет, кто ищет в парресиасте того, кто сможет помочь ему добиться единства в своей жизни.
И это подводит нас к тому, что, по-моему, составляет собственно центральный момент парресииДобавление в рукописи: «рассматриваемой не в качестве собственно добродетели, ни в качестве исключительно техники, а в качестве практики речи, в которой участвуют два партнёра».. Действительно, если парресиаста узнают по тому, что у него один-единственный образ жизни, что же она тогда такое — парресия? Я считаю, что парресия — это присутствие у того, кто говорит, своей собственной формы жизни, формы выявленной, наличной, чувственно ощущаемой и действующей в качестве образца в речи, с которой он выступает. И здесь я хотел бы зачитать вам 75-е письмо Сенеки (это один из текстов, в которых термины «парресия», «libera oratio» или «libertas» не встречаются, но я считаю, что это тоже комментарий к парресии): «Ты пеняешь мне за то, что письма мои не так тщательно написаны [отсылка к проблеме риторики. — М. Ф.]. Но кто же говорит тщательно, кроме тех, кто хочет говорить напыщенно? Какой была бы моя речь, если бы мы вместе сидели или гуляли, — такими же необработанными и непринуждёнными (inlaboratus et facilis) пусть будут и мои письма, в которых я не хочу никакой изысканности, никакой нарочитости (accersitum nec fictum)». Здесь мы имеем дело с теми же темами, о которых говорили недавно. Парресия не имеет отношения к каким бы то ни было искусственным риторическим инструментам. Здесь вы видите отсылку к беседе, которая выступает первичной, матричной формой парресии: письмо отсылает к беседе, поскольку выступает заменителем беседы, поскольку беседа невозможна. В таком случае мы получаем абсолютную парресиастическую преемственность между беседой и письмом, минуя <стиль> сочинённых трактатов, минуя демагогию и ярость диатриб: «Будь это возможно, я предпочёл бы без слов прямо показать тебе все, что я чувствую (quid sentiam ostendere quam loqui mallem)». Суть в том, чтобы показывать мысль, а не говорить. И здесь [благодаря] сведению слова к тому, что оказывается попросту указанием на мысль, парресией, которая находится в непосредственном контакте с dianoia, которую она должна просто показывать, указывать, — я думаю, здесь мы обнаруживаем то, о чем говорил Арриан в связи с Эпиктетом: «Даже и споря, я бы не топал ногою, не указывал бы рукой, не повышал бы голоса, — все это я бы оставил ораторам, довольствуясь тем, что донёс бы до тебя свои
чувства, не приукрасив их и не унизив». Это сказано об ораторах и, возможно, ораторах, выступающих с диатрибами. Я был бы «contentus sensus meos ad te pertulisse ([доволен] если бы напрямую передал тебе свои мнения)». Вспомните о том, что говорил Арриан об Эпиктете: последний действовал прямо на души, делал с ними что хотел. Задача Арриана состояла в том, чтобы, передавая, публикуя эти hupomnēmata, дать опору для этого прямого действия; и то же самое хочет здесь сделать Сенека: «sensus meos ad te pertulisse». «Одно только я хочу тебе доказать: что я говорю, то и чувствую, и не только чувствую, но и люблю. Детей целуют иначе, чем любовницу; но и в такой ласке, чистой и скромной, ясно видно чувство. Нет, я, право же...» и т. д. — здесь я пропущу пару строк — «Пусть будет нашей высшей целью [haec sit propositi nostri summa — вот, следовательно, итог моих речей, главное в моей речи, резюме. — М. Ф.] одно: говорить, как чувствуем, и жить, как говорим. Тот исполнил своё обещание, кто одинаков, слушаешь ли ты его или смотришь. Мы увидим, каков он, велик ли он, если только он един (ille promissum suum implevit, qui, et cum videas ilium et cum audias, idem est)».
Итак, я считаю, что мы в общем-то подошли к центру парресии; парресия есть тогда, когда учитель, которому доверяют руководство своей душой, говорит то, что он думает, настолько прозрачно, что его мысль не заслоняется никакой риторической формой, но при этом он говорит то, что думает, не в том смысле, в каком он говорил бы то, что считает истинным, а в том, что он высказывает то, что любит, то есть показывая, каков его собственный выбор, его proairesis. И то, что гарантирует нам, что как нельзя более прозрачно показывает нам сделанный глубокий и фундаментальный выбор, — это не большие или меньшие риторические обременения, которыми было бы окружено его учительство, а именно этот скромный поцелуй, поцелуй в щеку, которым награждают любимого ребёнка — вот что, собственно, является печатью истинности испытываемого чувства. Необходимо, чтобы я был самим собой, тем, кто я есть, внутри того, что я говорю; я должен быть самим собой и быть вовлечённым в то, что я говорю, а утверждаемое мной должно показывать моё действительное соответствие тому, что я утверждаю. И здесь мы снова сталкиваемся с тем, что можно было бы назвать парресиастическим договором, но уже не в том смысле, о котором я недавно упоминал. Вы помните, что у Еврипида был представлен своеобразный парресиастический договор, характеризующий не что иное, как политический договор парресии: я всевластен; ты же приносишь мне истину, которая может оказаться для меня неприятной и на которую я могу обозлиться, — отсюда тема гнева, — но в своём великодушии я позволяю тебе говорить, и я не накажу тебя за дурную весть или за те неприятные вещи, которые ты мне скажешь. Это структура политического договора парресии. Здесь же мы видим структуру индивидуального договора, наставнического договора парресии, в котором речь идёт о следующем: когда я даю тебе совет, который требует, чтобы я говорил честно, я не довольствуюсь тем, что говорю тебе то, что считаю истиной, я высказываю тебе эту истину лишь в той мере, в какой я сам действительно вовлечён в истину сказанного мной. Именно это вовлечение субъекта высказывания в высказанное в речи учителя и является, как мне кажется, характерным для учительской парресии, которая развивается в этом комплексе текстов.